Деревянный ключ - Страница 81


К оглавлению

81

Один из них и спрашивает, вроде негромко, но так важно, что все вдруг замолчали и к нему обернулись:

— Мир вам, уважаемое общество! Позволено ли мне будет осведомиться, чем так прогневила вас девица, что вы ополчились на нее столь рьяно?

Так он говорил — точно по-писаному, — и все слова его я стала запоминать с той самой минуты и хранить в сердце. Памятью-то меня Господь не обидел. Но пуще слов мне тогда в душу голос его запал. Такого ангельского голоса ни у кого никогда не слышала и, верно, уж не услышу, пока не умру.

И все вокруг тоже что-то такое почувствовали и оробели. А может, и не поняли его толком, ведь он не по-галилейски говорил, а, скорее, по-нашему, по-иудейски. Поэтому он вопрос повторил попроще да построже:

— Люди, за что вы ее убиваете?

Тут Двора хромая опомнилась и как закричит, мол, шлюха она бесстыжая, прелюбодейка, развратница, приблуда мужебесная, разрушительница семей, грешница, семью бесами одержимая, и все в таком роде, а ты сам-то кто такой, мы твоего имени знать не знаем и ответ держать перед тобой не намерены, может, ты и вовсе проходимец, вор или разбойник!

А он усмехнулся и говорит:

— Может, и разбойник, а может, и нет. Зовут же меня Йеошуа. А вы здесь, как я понимаю, все праведники, особенно вон те, что поодаль, потупясь, стоят? Никто из вас ни разу не прелюбодействовал даже в сердце своем? Чужого не возжелал? Субботу не нарушил? Не солгал? Коли так, закидайте и меня камнями, ибо в отличие от вас грешен аз!

Тут Менаше-дурачок булыжником в него и запустил со всей своей дури. А он хоть умишком был слабже трехлетки, да мышцею силен — по-бычьи. Но Йеошуа камень, что ему прямехонько в голову летел, посохом отбил запросто, а другие, увидав такое, кидаться побоялись. Он тогда засмеялся и сказал:

— Что же, больше безгрешных нет среди вас? Тогда ступайте по домам и не грешите, и помните, что убиение себе подобного — самый великий грех. А с девицей сею я сам буду говорить. И бесов изгоню, коли они в ней сидят.

И вот диво — все мигом разбрелись покорно, как овечки, будто ветром их сдуло! Одна Двора и осталась стоять, уж больно не хотелось ей передо мною слабость показывать, но только долго и она не выстояла, плюнула да так с камнем и поковыляла восвояси, выбросить забывши.

Тут только до меня дошло, что я чудом жива осталась, — кинулась к нему в ноги, обхватила колени его что было сил, да и чувств лишилась.

Когда очнулась — уже вечерело. И снова — чудо! Ничегошеньки у меня не болело, а самое удивительное — глаз подбитый почти совсем открылся! И вот я вижу, что лежу под хлебным деревом, тончайшей, что твой виссон, тканью прикрытая, а спаситель мой рядышком сидит и со своим спутником беседует негромко. А о чем, мне непонятно, потому что не по-нашему.

Лишь теперь и смогла его хорошенько рассмотреть — украдкой, ведь лучше всего человека разглядывать, когда он о том не знает. Что худой он и росту высокого, то я еще раньше заметила, а вот сейчас увидела, что волос у него темно-рыжий, жесткий, густой и вьющийся — такой стричь да укладывать одно мучение, уж я-то знаю. Борода курчавая, обильная, чуть не из-под самых глаз начинается, лицо бронзовое, обветренное, а больше ничего видно не было — он боком ко мне сидел. А потом вдруг обернулся, словно взгляд мой почувствовал, я и обомлела — глаза у него были зеленые-презеленые, как первые листочки на дереве. Таких я у людей никогда не видела, только у кошек, а слева на медных волосах белоснежная прядка и посерединке на левой брови — тоже, будто на него сметаной плеснули. На это сначала было не очень приятно смотреть, и отчего-то боязно, а потом, когда привыкла, стало даже нравиться — ну, с непривычными вещами оно всегда так. Вот и тогда я вздрогнула и взгляд опустила, но он это по-своему понял, улыбнулся и говорит своему приятелю, но так, чтобы и мне понятно было, — по-гречески:

— Видишь, Пандит… — Я тогда подумала, что это того зовут так, но потом оказалось, что это как наше «рабби» по-индийски. — Видишь, как она стыдливо опустила глаза? Можешь ли ты поверить в ужасные преступления, в которых люди ее обвиняли?

Пандит этот — сухонький такой старичок, весь черно-белый, только щеки бурые, как перезрелый гранат, глаза агатовые прикрыл, головой качнул из стороны в сторону — очень серьезно.

— Вот и я не верю. А ты людям прости, — это он уже ко мне обратился, — ибо не ведают они, что творят. Ведь никто, от Каина до наших дней, никто в целом свете не знает, что такое смерть… — Йеошуа вздохнул очень горько, а потом спрашивает: — Скажи, в том, что они о тебе говорили, была доля истины?

А я словно язык проглотила — так мне и впрямь перед ним стыдно сделалось. Вот лежу и моргаю, как глупая корова, а он, видно, решил, что я по-гречески не понимаю, и переспросил по-арамейски. Я снова молчу, только слезы на глазах выступили. Он руками развел, обернулся и что-то своему индийцу сказал с сожалением — верно, решил, что я не только грешная, но и убогая вдобавок. Да откуда ему было знать, что я и по-гречески, и даже по-латыни не только читаю, но и писать умею? По-латыни пишу, алиба́ де эме́т, не очень ловко — добрый муж мой преставился пред очи Всевышнего раньше, чем успел меня как следует научить. Что-то такое Йеошуа, видно, увидел в моих глазах, потому как спросил:

— Ты ведь не глухонемая, нет? — Я головой помотала, и он снова спросил ласково-ласково, так что весь страх и стыд мой сразу куда-то улетучились: — Как зовут тебя, красавица моя?

— Мириам, — отвечаю, а голос дрожмя дрожит, и в груди невозможно жарко и тесно сделалось оттого, что он меня красавицей назвал, — хотя уж какая там красавица, с разбитым-то лицом.

81