— А у тебя красивое все.
— Да, я знаю. Можно, я тебя укушу вот сюда?
— Пожалуйста.
— Мм… А сюда?
— Сделай одолжение.
— Вкусно. А сюда?
— Не стоит. Хотя, ладно. Только не увлекайся! Вдруг еще понадобится зачем-нибудь?
— О чем ты думаешь?
— О тебе.
— И что ты обо мне думаешь?
— Ты сама знаешь.
— Что я похотлива и развратна?
— Да. Ай! Нет! Ты — само целомудрие! И у тебя очень острые зубы.
— Между прочим, я действительно целомудренна. Просто ты так прекрасно играл, что я не могла не выразить свое восхищение.
— Ты всегда его выражаешь таким экстравагантным способом? Ай-ай! Все, больше не буду! Я только хотел убедиться в собственной уникальности!
— Ты гадкий, негодный музыкантишка!
— Вот и мой преподаватель утверждал, что я никогда не добьюсь серьезного успеха, однако ты прямое подтверждение обратному. Или мой успех у тебя нельзя считать серьезным?
— Не знаю, не знаю. Не помешало бы его поскорее закрепить!
— Прямо сейчас? Я не уверен, что мне это по силам. Видишь ли, мой организм…
— Я все вижу!
— Передай мне зажигалку, пожалуйста! Так что там говорил твой преподаватель?
— Он был вечно недоволен моим звукоизвлечением.
— Он был несправедлив к тебе, милый. Ты хорошо извлекаешь звуки.
— Ты имеешь в виду фортепиано, или?…
— Нет, это невыносимо! Я сейчас тебя снова укушу!
— Все, молчу, молчу. У тебя бешеный темперамент. Я не думал, что такой бывает у русских.
— У русских чего только не бывает.
— Кстати, он тоже был русский. Вернее, из русских немцев.
— Кто?
— Мой учитель. Из эмигрантов. До революции преподавал в петербургской консерватории. Шоно познакомился с ним в двадцать пятом году, он же сам родом из России и все время поддерживал связи с земляками в Берлине. Не странно, что они сошлись, — профессор тоже обладал весьма своеобразным чувством юмора.
— В чем оно выражалось?
— Однажды, разучивая сложную пьесу его сочинения, я все время упускал один бемоль и в ответ на замечание имел наглость заявить автору, что этот бемоль противоречит логике фразы. Тогда он вскричал: «Противоречит? Ах он мерзавец!», бросился к инструменту, сделал вид, будто вырвал из нот крошечный кусочек брезгливо, как блоху, ногтями, — швырнул на пол и стал с остервенением топтать ногами, приговаривая: «А мы его вот так, вот так!»
— Забавно. Как его звали?
— Александр Адольфович. Он требовал, чтоб я его так и именовал, по-русски, а фамилию я запамятовал, как-то на «в». Винер? Винкель?
— Бог ты мой!
— Что такое?
— Винклер! Он был мамин большой друг! Это его «Мюльбах» стоял у меня дома! Невероятно! Мы потеряли связь в тридцать четвертом. Ты что-нибудь знаешь о нем?
— Он умер в том самом году. Меня здесь тогда не было, ты же знаешь. Но это действительно поразительное совпадение.
— Ох, да… Между прочим, я тоже забыла, какая теперь у меня… у нас фамилия.
— Гольдшлюссель.
— Смешно.
— Почему?
— Есть такая сказка… Неважно. А какое у нее происхождение?
— Искусственное. Шоно выдумал. Это тоже своеобразная шутка, потом объясню.
— Ну, а настоящая фамилия у тебя есть?
— Есть. Только это секрет. Ты умеешь хранить секреты?
— Вот еще! Женщина должна уметь хранить очаг, и только. Но ты можешь быть спокоен — мне некому проболтаться. К тому же у меня дырявая память.
— Ладно. Моя настоящая фамилия Барабас.
— Ка-ак?
Anno Domini ini millesimo centesimo octuagesimo octavo quidam Turcus nomine Saladinus cepit Sanctum Sepulcrum et Acaron et multas alias civitates. Unde Fridericus imperatore Romanorum exivit contra eum cum plus quam centum milia hominum; et fuerunt ex ipsis nobiles milites quadraginta milia et obiit imperator cum suo exercitu. Et Venetici cum magno navigio et milites et magna multitudo populorum ivit in adiutorium Sancti Sepulcri.
Annales venetici breves.
Марко Барабассо очнулся от жуткого кошмара, в котором его закопали в землю так, что лишь голова торчала наружу, и долго били колотушкой по затылку. Он попытался подняться, но с ужасом понял, что ничего не видит и не в состоянии пошевелить ни рукой, ни ногой, а голова от боли и впрямь вот-вот разлетится на куски, будто перебродивший египетский арбуз. Марко дико завопил и стал биться и извиваться всем телом, как уторь на жаровне, и через несколько секунд умудрился выпростать руку из окутавших его пелен. Дальше было проще. Выпутавшись из тенет, оказавшихся влажным от росы куском парусины, в который Марко, видать, сам и замотался во сне, и попытавшись встать на колени, он тотчас схлопотал увесистую мокрую оплеуху ветра, повалился на спину и проснулся окончательно. Разлепить глаза не получилось — так бывает, когда ресничие из шалости сплетают спящему нижние и верхние ресницы в косички. Тут надобно запастись терпением и подождать, пока от слез они не распустятся сами. Марко знал об этом и потому сосредоточился, насколько это позволила гудящая голова, на звуках. Судя по размеренным ударам тимпана, парусному хлопанью, деревянным скрипам и водяному плеску, он находился там, где и должен был, — на своей galia, а судя по качке и ветру — in alto mare. Барабанный ритм внезапно изменился — за сильным ударом тотчас следовал слабый, и это означало, что гребцы по левому борту пропускают гребок, и галера принимает влево гораздо быстрее, чем с помощью одного лишь руля. «Заметили риф, — подумал Марко, — или поворачиваем домой. Только это вряд ли. Ох, господи, что ж это с башкой творится?»
На лицо ему упала тень, и хриплый голос comito спросил: «Очухался?» Марко приоткрыл один глаз и промычал нечто невразумительное.